— Мы плавали.
Из всех других жителей города только у одной Петры Котес в груди оказалось сердце араба. На ее глазах рушились стены хлевов и конюшен, но она не пала духом и поддерживала порядок в доме. В последний год она все пыталась вызвать Аурелиано Второго, посылая ему одну записку за другой, но тот отвечал, что ему неизвестно, в какой день он вернется в ее дом, но, когда бы это ни случилось, он непременно принесет с собой мешок с золотыми монетами и выложит ими спальню. И Петра Котес начала копаться в тайниках своего сердца, ища силу, которая помогла бы ей перенести горестную судьбу, и нашла там злость, справедливую, холодную злость, и поклялась восстановить состояние, растраченное любовником и уничтоженное дождем. Это решение было настолько непоколебимым, что, когда спустя восемь месяцев после того, как он получил последнюю записку, Аурелиано Второй пришел в дом к Петре Котес, хозяйка дома, зеленая, растрепанная, с ввалившимися глазами и кожей, изъеденной чесоткой, писала номера на клочках бумаги, превращая эти обрывки в лотерейные билеты. Аурелиано Второй был поражен и молча стоял перед ней, такой тощий и такой церемонный, что Петре Котес даже показалось, будто она видит не своего возлюбленного, с которым провела всю жизнь, а его брата-близнеца.
— Да ты спятила, — сказал он. — Что ты думаешь разыгрывать? Уж не кости ли?
Тогда она предложила заглянуть в спальню, и в спальне Аурелиано Второй увидел мула. Мул был худущий, как его хозяйка, — кожа да кости, но такой же решительный и живой, как она. Петра Котес питала его своей злостью, и когда больше не осталось ни травы, ни кукурузы, ни кореньев, она поместила его у себя в спальне и кормила перкалевыми простынями, персидскими коврами, плюшевыми одеялами, бархатными шторами и покровом с архиепископской постели, вышитым золотыми нитями и украшенным шелковыми кистями.
* * *
Урсуле пришлось затратить немало усилий, чтобы выполнить свое обещание и умереть, как только перестанет дождь. Внезапные просветы в ее сознании, столь редкие во время дождя, участились с августа месяца, когда начал дуть знойный ветер, который удушил розовые кусты, превратил все болота в камень и навсегда засыпал жгучей пылью заржавленные цинковые крыши Макондо и его столетние миндальные деревья. Урсула заплакала от безграничной жалости к самой себе, узнав, что более трех лет служила игрушкой для детей. Она смыла грязь с лица, сбросила с себя цветные лоскутки, сушеных ящериц и жаб, четки и ожерелья, развешанные по всему телу, и впервые после смерти Амаранты встала с постели сама, без посторонней помощи, готовая снова принять участие в жизни семьи. Неукротимое сердце направляло ее в потемках. Тот, кто замечал неуверенность ее движений или неожиданно натыкался на ее архангельскую длань, неизменно вытянутую на высоте головы, сожалел о немощности старческой плоти, однако никто и помыслить не мог, что Урсула просто слепа. Но и слепота не помешала Урсуле обнаружить, что цветочные клумбы, за которыми начиная с первой перестройки дома она так старательно ухаживала, размыты дождями и раскопаны Аурелиано Вторым, полы и стены иссечены трещинами, мебель расшаталась и выцвела, двери сорваны с петель, а в семье появился новый, незнакомый дух смирения и уныния. Пробираясь ощупью по пустым спальням, Урсула слышала немолчное гудение муравьев, точивших дерево, и трепыханье моли в бельевых шкафах, и опустошительный шум, производимый огромными рыжими муравьями, которые, расплодившись за годы дождя, подрыли фундамент дома. Однажды она открыла сундук с бельем и одеждой и должна была позвать на помощь Санта Софию де ла Пьедад, так как из него толпами полезли тараканы, сожравшие уже почти все вещи. «Невозможно жить в таком запустении, — сказала она. — В конце концов эти твари слопают и нас». С этого дня Урсула не давала себе ни минуты покоя. Поднявшись с рассветом, она призывала на помощь всех, кого только могла, даже детей. Развешивала сушиться на солнце последнюю уцелевшую одежду и белье, которое еще можно было носить, обращала в бегство тараканов, внезапно атакуя их всякими отравами, законопачивала ходы, проделанные термитами в дверях и оконных рамах, и душила негашеной известью муравьев в их логовах. Движимая лихорадочным желанием все восстановить, она добралась до самых забытых покоев. Заставила очистить от мусора и паутины комнату, где Хосе Аркадио Буэндиа иссушил свои мозги в упорных поисках философского камня, привела в порядок ювелирную мастерскую, в которой солдаты все перевернули вверх дном, и наконец попросила ключи от комнаты Мелькиадеса, желая проверить, в каком она состоянии. Верная воле Хосе Аркадио Второго, запретившего впускать в это помещение кого бы то ни было до тех пор, пока не станет совершенно ясно, что он уже мертв, Санта София де ла Пьедад с помощью всякого рода уловок и отговорок попыталась принудить Урсулу отказаться от ее намерения. Но старуха упорствовала, твердо решив уничтожить насекомых в самых отдаленных уголках дома, она настойчиво преодолевала все чинимые ей препятствия и через три дня добилась своего — комнату Мелькиадеса открыли. Оттуда пахнуло густым зловонием, и Урсула должна была уцепиться за косяк двери, чтобы устоять на ногах, однако не прошло и двух секунд, как она вспомнила и то, что в этой комнате хранятся семьдесят два ночных горшка, купленных для школьниц, товарок Меме, и то, что в одну из первых дождливых ночей солдаты обшарили весь дом в поисках Хосе Аркадио Второго, но так и не нашли его.
— Господи Боже мой! — воскликнула она, как если бы видела все своими глазами. — Сколько трудов я затратила, чтобы приучить тебя к порядку, а ты зарос здесь грязью, как свинья.
Хосе Аркадио Второй продолжал разбирать пергаменты. Сквозь спутанную гриву волос, спускавшуюся до подбородка, видны были только зубы, покрытые зеленоватым налетом, и неподвижные глаза. Узнав голос своей прабабки, он повернул голову к двери, попытался улыбнуться и, сам того не зная, повторил слова, некогда сказанные Урсулой.
— А ты что думала? — пробормотал он. — Время-то идет.
— Конечно, — согласилась Урсула, — но все же…
Тут она вспомнила, что так же ответил ей полковник Аурелиано Буэндиа в камере смертников, и вновь содрогнулась при мысли, что время не проходит, как она в конце концов стала думать, а снова и снова возвращается, словно движется по кругу. Но и на этот раз Урсула не пала духом. Она отчитала Хосе Аркадио Второго, будто малого ребенка, заставила его умыться, побрить бороду и потребовала помочь ей довершить восстановление дома. Мысль о необходимости покинуть комнату, где он обрел спокойствие, ужаснула добровольного затворника. Он закричал, что нет такой силы, которая вытащила бы его отсюда, потому что он не хочет видеть поезд из двухсот вагонов, груженных трупами, который каждый вечер отправляется из Макондо к морю. «Там все, кто был на станции. Три тысячи четыреста восемь». Только тогда Урсула поняла, что Хосе Аркадио Второй живет в потемках, еще более непроницаемых, чем те, в которых обречена блуждать она, в мире, столь же замкнутом и уединенном, как мир его прадеда. Она оставила Хосе Аркадио Второго в покое, но распорядилась снять с дверей его комнаты висячий замок, каждый день делать там уборку, выкинуть все ночные горшки, кроме одного, и содержать затворника в чистоте и порядке, не хуже, чем его прадеда во время долгого плена под каштаном. Вначале Фернанда приняла жажду деятельности, охватившую Урсулу, за приступ старческого слабоумия и с трудом сдерживала возмущение. Но тут подоспело письмо из Рима — Хосе Аркадио сообщал о своем намерении посетить Макондо перед принятием вечного обета, и эта добрая весть привела Фернанду в такой восторг, что она сама начала с утра до ночи убирать дом и поливать цветы по четыре раза на дню, лишь бы родовое гнездо не произвело дурного впечатления на ее сына. Она снова вступила в переписку с невидимыми целителями и расставила на галерее вазоны с папоротником и душицей и горшки с бегониями задолго до того, как Урсула узнала, что они были уничтожены Аурелиано Вторым в припадке разрушительной ярости. Затем Фернанда продала серебряный столовый сервиз и купила глиняную посуду, оловянные супницы и поварешки и оловянные приборы, после чего стенные шкафы, привыкшие хранить в своих недрах старинный английский фарфор и богемский хрусталь, приобрели жалкий вид. Но Урсуле этого было мало. «Откройте окна и двери, — кричала она. — Нажарьте мяса и рыбы, купите самых больших черепах, и пусть приходят иностранцы, пусть они разложат свои постели во всех углах и мочатся прямо на розы, пусть садятся за столы и едят, сколько им влезет, пусть рыгают, несут всякий вздор, пусть лезут в своих сапожищах прямо в комнаты и всюду натаскивают грязь и пусть делают с нами все, что им взбредет в голову, потому что только так мы отпугнем разорение». Но Урсула хотела невозможного. Она была уже слишком стара, чересчур зажилась на этом свете и не в силах была повторить чудо с фигурками из леденца, а потомки не унаследовали ее жизненной стойкости. И по распоряжению Фернанды двери оставались запертыми.